Вернее, не всего его, а ту его часть, которая вдруг остро ощутила, что он попал туда, куда очень хотел попасть. Как будто долго шел, искал и вдруг, внезапно остановившись, понял — да, это именно то, что как раз ему и нужно.
Часы щелкнули и пробили двенадцать раз…
— Хоть бы этот сон, или что там еще, не заканчивался, — зажмурившись, он до боли стиснул кулаки.
Взяв с подноса графин, налил себе воды, выпил и снова лег в кровать. Под теплым одеялом долго ворочаться не пришлось, дремота, а затем глубокий сон навалились на него почти мгновенно…
Яркий, ослепительный свет ударил по глазам. Зажмурившись, Петр услышал непонятный нарастающий гул. Через мгновение он узнал голоса церковных колоколов. Сквозь переливы маленьких особенно выделялся большой, набатный колокол. Его оглушающий звон отзывался в голове, заставляя вибрировать каждую клеточку тела.
Колокола пели, растворяя его в себе, унося за собой. Закрыв глаза, он ощутил, что теплый душистый весенний ветерок, подхватив, влечет его вслед за этим колокольным маревом.
Над ним проплывало прозрачное голубоватое весеннее небо, подернутое чуть игривыми облачками, на мгновение скрывавшими начинающее набирать жизненную силу солнышко, а потом уносившимися вдаль за горизонт.
Вместе с этими облачками он легко парил над землей, всей душой вбирая в себя ее дыхание, прислушиваясь к шепоту дрожащих веточек берез с влажными, чуть распустившимися нежными листочками, узнавая себя в журчании прыгающих по камешкам ручейков, взмывая ввысь вслед за птичьими трелями, пропитываясь теплым паром не успевшей остыть пашни…
Родная земля, как нежная и любящая мать, ласкала его, даря ему свое тепло и силу. На мгновение Петр ощутил себя частью необъятного. Ощущение причастности к чему-то необъяснимо могучему и волнующему захлестнуло его. Острая потребность защитить и уберечь это нечто, сильное и безжалостное, как порыв ветра, с корнем выворачивающий вековые деревья, и в то же время хрупкое и ранимое, как ночная бабочка, как распускающийся бутон, затмила все его мысли и чувства.
Ему стало легко и спокойно от того, что он нашел, наконец, тот смысл, ту цель, которые он так долго, даже не осознавая для себя самого, искал. Словно кто-то невидимый стряхнул с его души всю накипь, переворошил всю начинку, укрепил стержень. Тот незримый стержень, на который нанизываются нравственные и моральные ценности души, поступки, мысли и устремления. И от того, насколько он крепок, а зачастую, есть ли он вообще, зависит многое: и то, как человек проживет свою жизнь, и то, что он оставит после себя.
Внезапно колокола стихли. Петр открыл глаза и увидел храм — огромный, заслоняющий все перед ним, прекрасный и белоснежный, на мгновение скрывший солнце, клонящееся к закату. Выглянув вновь, оно нестерпимо заискрило, заблистало на золоте куполов, поглотив в раскаленном золоте небо, землю, самого Петра.
Медленно садясь, солнце забирало с собой за горизонт краски окружающего мира. В сгущавшихся сумерках Петр разглядел два силуэта, вышедшие из темноты, но находившиеся еще достаточно далеко от него, так что нельзя было разобрать их лица. Один, высокого роста, опирался на трость, второй, чуть пониже, стоял справа за его спиной.
Они, судя по жестам, о чем-то переговаривались, и Петр вдруг ощутил, что говорили о нем. Медленно Рык пошел вперед.
— Это он, уверяю тебя, мин херц, — второй, что был ростом пониже, в пышном завитом парике, в дорогой одежде, переливавшейся золотым шитьем и драгоценными камнями, напомнившей Петру новогоднюю елку, вполголоса сказал первому: — Приглядись внимательней!
— Подойди ближе! — первый, по-прежнему опираясь на трость, упер другую руку в бок и выставил вперед ногу.
Он говорил негромко, но в его голосе чувствовалась властность знающего себе цену человека, говорящего немного, но уверенного в каждом своем слове. Что-то неуловимо знакомое было в его облике, словно он сошел с памятника или старинной гравюры, неоднократно виденной Петром ранее.
Рык почувствовал себя, как те бедолаги бандерлоги перед Каа, охваченные священным трепетом. Медленно он подошел к странной парочке. Уже можно было разглядеть лица, и он, к вящему своему ужасу, понял, что стоявший с тростью есть не кто иной, как… Петр Первый.
Кошачьи усики, стоявшие торчком, вьющиеся короткие волосы, зачесанные со лба, одежда с оловянными затертыми пуговицами, башмаки с простыми пряжками, огромная трость с медным набалдашником не оставляли у него никаких сомнений.
— Алексашка, друг мой, если это и есть мой нерадивый потомок, то я сейчас его научу уму-разуму! — Петр Первый, размахивая тростью, подошел к Рыку и схватил его за грудки. — Ты пошто паскудишься, почему труса празднуешь и бабья сторонишься?!! Кто наследником будет, кто трон российский после тебя примет?!! Салтыковский ублюдок?! — яростно закричал он ему в лицо, почти подняв Рыка над землей.
— Я… я не тот, за кого вы меня принимаете… — почти проблеял Петр, округлившимися глазами глядя в лицо императора.
— Ах, ты еще и лжешь деду своему в глаза! — Оплеухи одна за одной летели, щедро отпускаемые пудовыми ладонями. — Ах ты, выкормыш, щучий потрох, да я тебя…
Выдохнувшись, Петр Первый отпустил Рыка. Тот, закрывая руками разбитое лицо, попятился.
— Ты слишком суров к нему, ваше императорское величество! — Подошедший Алексашка стоял около Петра Первого, с интересом разглядывая Рыка, сидевшего на земле. — Что возьмешь с убогого? Да он на лошади сидит, как собака на заборе, от пушечных залпов так вообще едва штаны не мочит, а на море же блюет, как обрюхатившаяся фрейлина.