— Все вы учли… Кроме одного. Я другой стал! — от бешеного выкрика Дашкова вздрогнула, а Петр одним рывком приподнял ее с кровати, заглянул в ее помертвевшие от ужаса глаза, с силой бросил обратно на ложе и выхватил проверенную шведскую шпагу.
Княгиня дико взвизгнула, наконец-то ее проняло до самого копчика, и эта стерва поняла, что с ней шутить больше не будут. Но Петр не стал ее убивать — он острой сталью, прижав Дашкову к постели, полностью разрезал на ней Преображенский мундир.
Затем за полминуты сорвал с нее всю одежду и бросил на пол. Попытка сопротивляться была молниеносно пресечена двумя решительными ударами — из разбитого носа женщины хлынула кровь.
— Носить офицерскую форму гвардии, не имея чина, есть самозванство! В общем, так, княгиня. Сейчас вы садитесь за стол и пишете все, и что знаете, и что мыслили. Все! Врать мне бесполезно — я ложь узнаю. Повторяю для тупых — я стал другим! — Пощечина отбросила нагую красотку к стене.
Странно, но, смотря на полностью обнаженную и красивую женщину, Петр абсолютно не испытывал вожделения. Он мог сделать с ней сейчас все — избить до полусмерти, истязать, придушить. Но одного он не смог бы над ней сотворить — изнасиловать. Она вызывала у него отвращение.
Краем глаза он посмотрел на присутствующих за его спиной. Миних криво улыбался, как бы говоря: «Зер гут, майн Петер, зер гут!» Гудович что-то шептал про себя, и по артикуляции губ Петру показалось: «Да повесить суку, всего и делов!»
Денисов поглядывал с нескрываемой злобой, положив ладонь на рукоять сабли. Будь его воля, сотник бы просто разрубил отравительницу на две половины.
Два конвойных казака, судя по горящим глазам, зверски и без всяких изысков изнасиловали бы княгиню до смертельного исхода, да еще бы других казаков позвали для такой забавы.
— А если писать не захотите или лжи хоть слово напишете, то смерть примете лютую. Я на вас полсотни казаков спущу, а они в три дыры насмерть затрахают. Денисов? Смогут по трое зараз?
— А то как же, государь! Турчанок и татарок распинывали не раз и не два и полусотней их имели.
— А не откусывали «уду»? — со знанием предмета спросил Петр.
— Так баба што кобылица неезженая, без узды не поедет. Колышки в землю вбивали, да ее нараскоряку за руки-ноги привязывали, а удила в рот. Но то вдвоем. А ежели втроем, то на казака сажали, нагибали и руки к ступням привязывали, ну и узду в рот, или деревяшками клыки выбивали, и завместо их вставляли. Не кусались, заразы…
Княгиня была бледна как смерть — богатый казачий опыт в этой области пришелся ей явно не по вкусу. Она куталась в одеяло и заметно дрожала, причем явно не от холода.
— Я предоставляю вам выбор, княгиня, — либо вы пишете чистосердечную исповедь, либо я ухожу отсюда и оставляю вас на ласковое обхождение казаков. И если вы полностью ублаготворите все похотливые желания полусотни донцов, то я отпущу вас на все четыре стороны. С таким богатым опытом вас в любой лупанарий возьмут…
— Государь, я все напишу… — еле слышно прошептала Дашкова разбитыми губами и ладонью утерла кровь.
— Андрей Васильевич! Принесите княгине монашескую рясу, пусть она прикроет свои прелести. И бумагу с чернилами. У вас два часа, княгиня. А ты, Денисов, поставь вокруг павильона и внутри его полсотни казаков, пусть сменят драгун на охране. И помните, княгиня, ни одного слова лжи — я сам вас проверю. И за казаками тогда дело не станет, даю слово…
Петр повернулся и, сопровождаемый свитой, вышел из павильона. На душе было пакостно. Но слово дадено, и, если Дашкова соврет в своей исповеди, ее судьба будет печальна, верная смерть отравительницу ждет, ужасная.
Если же напишет правду, то тогда он будет думать над ее дальнейшей жизнью. Но одно Петр знал точно — монастырь для нее станет лучшим вариантом будущего существования…
Петр с болью в душе смотрел на Большой дворец. Ровно двое суток он отсутствовал, и прелестный Ораниенбаум превратился в руины Сталинграда далекого сорок второго года. Трудно было признать в закопченном и раздолбанном гаубичными бомбами здании красивый раньше Большой дворец. А крепостные ворота Петерштадта, высокая чудная башенка сейчас высилась полностью закопченной развалиной.
Петр тронул коня и шагом подъехал поближе. В канале догорала галера, множество каких-то предметов лежали на дне, накрытые покрывалом голубой морской воды. Он покачал головой — на миг представил, с какой яростью отчаяния шли на выручку галеры, как они прорывались по каналу и сколько моряков погибло в этой ожесточенной баталии.
Но трупов нигде не было видно — только высился огромный холм братской могилы. Такой же печальный холм он видел возле Нарвы — там была могила солдат гвардейских Преображенского и Семеновского полков, погибших 19 ноября 1700 года в сражении со шведами.
Возле могилы стоял на коленях священник и тихо шептал молитву. А Петр застыл — ему до глубины души стало стыдно. Он считал себя православным, искренне верующим в Творца, а не удосужился хотя бы прочитать молитву в память погибших солдат, за него отдавших свои жизни. И не было сейчас для него строже судьи, чем он сам…
Петр обнажил голову и медленно подошел к могиле. Встал на колени рядом со священником и стал читать подряд все те молитвы, которые знал. И понемногу, неожиданно для себя, он впал в необъяснимый транс — только небо и он сам, с растерзанной и кровоточивой душой…
— Вы плачете, государь? — Петр очнулся от прикосновения к плечу и тихого голоса. Понимающего голоса…